Я безнадежно посопел припухшим носом.
Лёшка помусолил указательный палец и произнес приговор:
— Десять шалабанов. Подставляй лобешник.
— За что?
— За то, что врал.
— А с чего я должен тебе всегда правду говорить? — взъерошился я.
— А кто слово давал? Что будешь стараться быть честным! Мы оба давали. Тоже во сне?
— Слово — это уж потом. А про сон я сперва...
— Вертишься? — сказал он.
Мне ничего не стоило стряхнуть сандалики и взмыть на забор. Но... что-то в самом деле много я "вертелся" в эти дни. "Хитер ты, мой юный племянничек, не по годам", — вспомнил я дядю Борю.
А что я такого сделал? Ну, разок соврал, два схитрил. Так и раньше бывало, без этого не проживешь. Но... нет, не улетел я от Лёшки. Виноватость удержала меня грузом потяжелее сандалий. Будто обули меня в размокшие бахилы, которые не стряхнешь. Я переступил обмякшими ногами, зажмурился и наклонил голову. Тихонько попросил:
— Только без оттяжки...
Ждал я долго. Не дождался шалабана, открыл глаза. Лёшка смотрел серьезно и тоже как-то виновато. Он взял меня холодными пальцами за локти, придвинул поближе.
— Про Вальку Садовскую никому не говори, ладно?
Я налился горячей благодарностью до ушей, до глаз. До макушки.
— Лёшка, да я же понимаю! Лёшка, я...
— Ну ладно, — сказал он со вздохом. — А как это ты сделался такой? Прыгучий-летучий...
— Лёшка... я расскажу... Только не сейчас, ладно?
Рассказывать так сразу о ведьмах я не решался, а врать больше не хотел, противно.
— Ладно, — покладисто сказал Лёшка.
И мы пошли в наш флигель, на кухню, где на уютном таганке, в зеве русской печи, дядя Боря варил душистую картошку.
Прошло несколько суток. Сколько точно, не помню. Помню только, что луна опять набрала полную силу — из половинки сделалась круглой и светила в летнем небе пуще прежнего. В одну такую ночь, когда все уснули, я снова собрался в полет. Я и до этого летал почти каждую ночь, и мне ни капельки не надоело. Только самую чуточку точило меня какое-то беспокойство. Или даже не беспокойство, а едва заметная печаль. Потому что летал я совсем один, даже птицы спали.
И тогда придумал игру с самим собой. Вернее, со своим двойником.
Я улетал к озеру за домом отдыха, поднимался высоко над водой, а оттуда ласточкой несся вниз — так, что воздух забивал уши и обжимал на теле рубашку. А из перевернутого лунного неба ко мне мчался, раскинув руки, похожий на меня мальчишка. Мы на секунду останавливались друг перед другом, замирали, улыбались, подмигивали и улетали опять: я в высоту, он в глубину...
В этой игре была стремительность полета, сдержанный восторг и короткие радости встреч. Я иногда совсем забывал, что мальчишка в озере — это я. Он казался мне лучше, смелее. У него в душе не было тайных страхов, а на совести всяких мелких темных дел... Может быть, и я стану когда-нибудь таким же...
Тихонько сопя от натуги, я натянул свой "летчиковый" костюм. Он серебристо светился в сумерках. Два дня назад мама выстирала его. Я сперва не давал, ужасно боялся, что от стирки пропадет волшебная сила. Но мама рассердилась, прикрикнула и обозвала меня пугалом. В самом деле, рубашка была уже серой от пыли, а штанами я недавно уселся в овсяную кашу, которую размазал по табурету Леська...
Волшебных свойств тополиная ткань не потеряла, но от воды села. Штаны сделались тесноватыми, рубашка узкой в плечах. Я с грустью думал, что скоро подрасту и тогда сказке конец. Но пока еще сказка продолжалась. Рубашка, хотя и жала под мышками, в поясе оставалась широкой и трепетала на лету, как маленький белый костер...
Я встал коленками на твердый облупленный подоконник, раздвинул створки и вздрогнул: у палисадника стоял кто-то темный и молчаливый. Но по-настоящему испугаться я не успел: узнал Настю.
— Тополёнок... — сказала она громким шепотом.
Я обрадовался. Я вдруг понял, что соскучился по Насте. По Степаниде и Глафире тоже немножко соскучился, а по Насте — сильно. Хорошо, что она пришла! Может, ведьмы тоже соскучились? Может, хотят, чтобы я опять посидел с ними и почитал вслух? Ладно, я могу. А еще я расскажу им о своих летучих приключениях!
Настя ласково спросила:
— Ну что, летаешь, значит?
— Ага... — выдохнул я. Тихо слетел с подоконника, описал над Настей круг и встал с ней рядом. Она взяла меня за плечи. Луна была яркая, глаза у Насти сильно блестели.
— Пойдем-ка погуляем, — сказала она.
Я немножко удивился. Но все равно мне было радостно и хорошо.
— Пойдем! — согласился я.
Она взяла меня за руку. Сперва я послушно шел следом. Потом тихонько оттолкнулся от тротуара, вытянулся в воздухе горизонтально и поплыл за Настей "на буксире".
— Ох и баловник... — усмехнулась она.
Я засмеялся, освободил руку, на лету перевернулся на спину. Подтянул к подбородку колени и стал соскребать с них прилипшие на подоконнике чешуйки краски. Поглядел Насте в лицо и спросил:
— А как там живут ваши? Ну, Глафира, Степанида...
— Живут, — отозвалась Настя непривычно сумрачным голосом. — И я живу... Чего хорошего-то в нашей жизни? Маемся только... Ты помог бы нам, Тополёчек, а?
— Как?
— А вот слушай. Я затем и пришла... Да ты встань по-человечески.
Я торопливо перевернулся в воздухе и встал перед Настей. Тревожно мне сделалось. Настя поправила косынку, глянула мимо меня (а улица под луной была пустынная и очень тихая, даже собаки не гавкали; а у заборов и в палисадниках притаились косматые тени).